Сумерки -- after death...

Платье

Изнемогая от весенней изжоги, отхаркиваясь мокротами зимы, вновь и вновь пытаясь провалиться сквозь лед подсознания, водишь графитовым коготком по глянцевому стеклу бумаги: бесформенные акварельные чудовища на ходулях лениво ползут по заброшенной свалке, увязая в грязи и обдирая бока о ржавую арматуру. Их неуклюжесть злит до бессилия, вонь от пропитанной пеплом и табаком жижи заглушает обоняние;
А хочется, что бы в изящных изгибах слов нашла приют истома любви, что бы резные, карельской березы кораблики, инкрустированные янтарной слезой, вспарывали живот океана, нарушая размеренную тишину простора гулом ветра в трепещущих парусах, и шепотом ситца, обнимающего воздушные потоки огненно оранжевыми протуберанцами старомодного женского платья.
  



 

Nicotine morning

От онемевших ног
От пятен проказы на стенах домов
От заплесневелых прохожих
От себя самого, ползающего по букве, как вша
Пресловутого сторожа пыльных углов

Давясь утренним никотином
Устал



Сухое дерево
 
…неизбежные перемены, и хочется плакать
от потери и неизвестности, как ребенку,
сделавшему первый шаг за черту детства…
М.С.
Сухое дерево жизни ломается хрупкими веточками клавиш; Вот и банально, как всегда, в такую минуту заходит вкрадчивый гость закатного солнца. Раздраженным пузырем глаза, спрятавшись за тюремную клетку ресниц, ловишь шизофренические лучики; Корни хрустят, как косточки куропатки в медвежьем капкане; А солнце… Светящее, почти длинношеее, такое же, с тремя точками гласных на конце, солнце кипятит бурлящую влагу на глазах.
Иногда можно, сесть в чужие санки: ехать легко, ориентируешься как у себя дома, все знакомо и просто, как пять пальцев. А дома… Дома, у себя на чердаке разгоняешь черные бусины Черных вдов в изгибах дряхлой древесины: жалят пауки, паутина лезет в лицо, кажется, глохнешь в этой прозрачной сетке; Прогнившее дерево пестрит занозами и валится голые, ободранные, двенадцатилетние коленки; Или любимый дядя, играючи, душит тебя, прижимая подушкой и щекотя до истерического смеха; Куда-то исчезли бемоли и диезы, осталось только белое молоко целых нот, и на стане, как назойливая собеседница, композитор потерял все паузы; Сухая корявая ветка впивается сквозь лямки сандалий между пальцев правой ноги.
А что-то хочется достать из кармана: так, встать утром, надеть штаны, и вот уже в ладони, что-то такое странное, и ты это туда не клал. А может, как в детстве: под елкой лежит именно та игрушка, о которой ты так давно мечтал. Вот только, ты сейчас взрослый, и хочешь найти что-то неожиданное – ведь у тебя уже нет мечты, ты настолько сер, что предпочитаешь неожиданности; Я никогда не мог терпеть растворимый кофе, никогда не убирал в квартире по собственному желанию, не понимал слова «экономить», может, и сейчас я его еще не понял, но в моей нынешней репликации класса Жизнь, я сталкиваюсь с ним непосредственно – больно сталкиваюсь. Что же, нету солнца, будем, есть кисель; На чердаке ты выпачкался смолой, и дома папа тебе за это убьет.
Если хочешь, можно, попробовать сесть в стороне, как сейчас: накинуть на Прокофьева удела, и на санях по искрящемуся снегу черных клавиш полутонов. И еще заставить карандаш копаться в собственном подсознании.
…Солнце последним бронзовым огнем зажгло кору усохшего от старости дерева. Сопки в дали, и цветки вишни.


Театр

И успокоенный гонец
С главою в талых водах.

И клонит к западу луну,
В востоке блеклый дым
Вдруг разрождается зарей.

И колокольчики небес,
Лесная ль птица, воробей
Тревожат сонный лес.

И завороженный пыльцою чувств
Прикован к сцене зал.

Артист вздохнул и вот:
Холодный ветер с берегов реки
Принес прохладный запах утра.

Артист заплакал под конец
И под слезой
Стекает пудра.



 
Волк

Было холодно и сыро. Пальцы на ногах замерзли, и казалось, будто обувь на размер меньше чем надо, и от этого каждый шаг причинял боль.
 Рядом шла мать с большим целлофановым пакетом, в резиновых сапогах, в темно-синем трико, в стеганой телогрейке и выцветшем платке, покрывавшем ее обесцвеченные волосы. Цвета вообще было мало.
На западе, в сизой пустоте между тяжелой серой периной неба и обледенелой твердью земли замерло слепое бельмо солнца, от которого небесный глаз заливался лихорадочным блеском.
 Граница между лесом и полем, переходящая в четкую линию вдали, здесь метрах в пятидесяти распадалась на далеко друг от друга стоящие березы. За реденькой опушкой начинался глухой лес, покрывший всю северо-восточную часть земного пирога.
Может это небеса, а может пролетающие (по ним) птицы роняли неестественно чистый, доводящий до ряби в глазах, белый пух.. Его большие, величиной с антоновское яблоко хлопья лениво и редко опускались на землю.
 Сама же земля была почти голой: редкие островки грязного, полураставшего, и вновь прибитого морозом снега, являли собой архипелаг в море заиндевевшей глины. Поземка кружила хороводы мертвой прошлогодней травы, жухлых листьев, колючего снега и белоснежных  яблок, нанося прозрачные ?сугробы? у окоченевших берез.
 Мать выглядела много старше своих лет и почему-то была худощавой, ее старческое лицо бороздили глубокие морщины, и я скорее догадывался, что это моя мать, нежели узнавал ее, быть может, лишь ее большие карие глаза и ее красиво изогнутый нос помогали мне в этом.
 Направляясь к лесной опушке, мы оба подбирали с земли хлопья пуха, старательно отбирая самые крупные, не успевшие смешаться с мусором и сохранившие свою щемящую белизну, и аккуратно укладывали их в целлофановые пакеты. Иногда, у меня получалось ловить пух прямо в падении: я ловко насаживал очередное яблоко на пятипалую рогатку правой руки и отправлял добычу в пакет.
 - Саша, давай быстрее, пока не стемнело! Смотри, сколько там нанесло - глядя на меня, и указывая на опушку, сказала мать. Но я стоял, как вкопанный, сердце на мгновение стало тяжелым, словно собрало всю кровь в себе, и от этого все тело обмякло. Чужие, деревянные руки повисли без движения.
 - Волк! – сказал я, слово выпало изо рта,  как не умеющий летать птенец из гнезда, и упало у меня в ногах.
 На меня смотрели две пары глаз: глаза матери, в которых к непониманию начинал примешиваться страх, и глаза большой собаки, застывшей между берез, (точь-в-точь как когда-то виденное мной в ботаническом музее чучело).
 - Что? – спросила мама.
 -  Волк, там, в лесу волк. Уходим, только не беги, – как можно более спокойно сказал я.
 
 Мама повернула голову в сторону леса и стала разворачиваться назад. Прошло, наверное, мгновение, но мне показалось, что этот кусок времени был кем-то или чем-то съеден, и хотя кусок на самом деле был настолько огромен, что в нем могла бы поместиться целая жизнь, в которой я тоже успел встретить волка, и от этого у меня было ощущение дежавю, а мы уже шли в обратную сторону насильственной ходьбой, с трудом не переходя на бег, и стараясь не обернуться, я под черным облаком страха напрягал свое боковое зрение, (с тем же успехом как выдавливать последнюю каплю из стеклянной бутылки).
 Тень в клочьях оглушила меня рыком и лязгом открывающейся пасти, засасывающей холодный воздух под моим левым ухом в полость между нёбом и языком. Я подался вперед, вскинув левую руку вверх, и почувствовал, что пакет уткнулся во что-то, руку рвануло вниз, устремив взгляд на запястье, я увидел закрывающееся челюсти и кисть, словно возлегающую на шершавой, ало-фиолетовой подушке языка. Момент боли был тоже кем-то или чем-то съеден, и в следующую секунду я правой рукой сорвал нож с ремня, ударил им поперек горла снизу вверх к хребту, и с неимоверной легкостью отсек волчью голову.
Загипнотезированый я сделал ещё пару шагов, и тут ощутил странную тяжесть в левой руке: пакет до сих пор висел в ней. Остановившись, я приоткрыл его. Внутри на окровавленых яблоках лежала волчья голова фаршированная моей рукой, вонзив в меня быстро остывающий взгляд. В почти стеклянных глазах вдруг полыхнуло (закатнее) солнце, но они продолжали умирать, точно, как и потревоженная солнцем земля погружалась в мертвую хватку ночных морозов.



kuzya77@bezeqint.net